Светлой памяти Ивана Сергеевича Шмелева посвящается.
Грустная тихая осень была в этот раз. Настолько тихая, как бывает когда за окном вечер, сумерки, а в комнате спит ребенок. И ты слушаешь эту тишину, как музыку.
В такой вечер я гулял по старому некрополю Донского монастыря, по его узким дорожкам, проложенным среди старинных склепов и задумчивых памятников. Под ногами хлюпала вода, и в ней уже хрустели замерзшие осенние листья. Христос, распятый на кресте, смотрел в серое, безжизненное небо, и ангелы, торжественно стоящие на мокрых каменных плитах, охраняли вход в Его Царство. Пройдя мимо чьей-то величественной церкви-усыпальницы, я оказался на небольшой полянке, среди запустевших могил и покосившихся оград, обсаженных редкими кустами акации. Эти кусты, съежившиеся от холода, все еще жили, и на их листьях висели тяжелые дождевые капли. За ними я увидел новый гранитный памятник с большим крестом и старинной семейной фотографией. Молодой мужчина с задумчивыми глазами, смотрящими куда-то вдаль, его жена в строгом сером платье и классической женской прической того времени и обнимающий их обоих за плечи мальчик с вьющимися волосами и пытливым детским взглядом. Я узнал их.
<Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество. Ну, что же... Не поймешь чего - подскажет сердце.>
Иван Сергеевич Шмелев, милый, дорогой, вот наконец мы и встретились! Здесь под плачущим ноябрьским небом, в Москве, которую Вы так любили, так воспевали в своих книгах и от которой сейчас уже почти ничего не осталось. Мало, совсем мало осталось от Вашего Замоскворечья, с его подворьями и бесчисленными церквями. Только что Воскресенская в Кадашах красуется, как нарядная барышня в праздничный день. А вокруг нее Эх, даже и не передать Вам! Якиманка, та самая, по которой зимой Вы ехали в розвальнях к Казанской. Нет уже и Казанской. Снесли, а вместо нее выстроили какую-то неживую и карликовую ее копию, которая соседствует теперь с памятником тому, кто все это стер и которого, думаю не раз, проклинали Вы, бедствуя на чужбине. Мертвый исполин, высеченный из металла и камня, не пожалел он ничего и никого, включая и Вашего дорогого Сережу. Уже никому не нужен, да все стоит посреди безликого и суетного пространства. Будучи сам без души, обездушил он и все вокруг себя надолго. Только Иоанна Воина все там же. Все такая же красивая, и расписная, как пряник.
А дальше за рекой? Река мертва. Ни барок, ни лодочек у Устьинского моста. Только глыба большого несуразного дома и берега, одетые в гранитные, уже грязные от времени плиты. Кремль все там же, куда же без него, но уже не пройтись по нему так же свободно, как при Вас, да иллюминации все реже, чем сто лет назад. И не при тех, Ваших и наших праздниках, а совсем при других нам самим не очень понятных.
Когда в 1920-м ушли из Крыма добровольцы, а оставленные ими кони бросались с высоких обрывов, Вы остались. Остались ради Сережи, с надеждой, что будете вместе, и никто уже не разлучит. Разлучили без жалости, без смысла, навсегда. И тогда Вы написали Солнце Мертвых. Помню и брошенного павлина с несчастной Тамаркой, и обезумевшего от голода доктора, и сады миндальные. Все помню и знаю, что подрастут мои дочери, и они начнут читать. А иначе останемся мы мертвыми, без солнца, если не поймем, не прочувствуем чужого горя, как своего собственного. Помните, как Вам Горкин говорил у Троице-Сергия, проходя мимо больного Миши, привезенного на телеге из дальней деревни с надеждой на чудо? <От горя не отворачивайся. Грех это.>
А потом были <Праздники. Радости. Скорби>. Как и когда они пришли ко мне? Наверное, когда я стал ездить на свои пейзажи и подолгу стоял возле штатива и фотоаппарата, вглядываясь туда же, куда и Вы на этой фотографии. И что-то разглядел. Как-будто вся эта торжественная, до боли в сердце любимая русская природа, увядающая и воскресающая в своих временах года вдруг наполнилась движением и звуками. Наполнилась людьми и звонами колоколов на дальних колокольнях, освещенных вечерним солнцем. И картина становилась не фотографическим снимком, а новой, какой-то совсем другой жизнью, родившейся и разраставшейся во мне. А когда эти люди уходили, а звоны умолкали, я снова искал их. Искал их не в Москве, а там далеко в старинных, строгих угличских храмах, теплых, летних малороссийских городках, у Троице-Сергия, где опять вглядывался и вслушивался
Я снова здесь, перед этим портретом, который оживил и согрел меня от холодного и колкого, почти зимнего дождя. Смотрю и вижу себя, свое пережитое и пытаюсь угадать будущее. Вы все время подсказываете. И даже не Вы, а ваш <голубь сизокрылый> Горкин, светлый, почти блаженный Федя, добрый простачок Антипушка, толстая и сонная Домна Парфеновна, Василь Василич и другие Ваши, а теперь уже и мои. Стоим здесь, сейчас под дождем и кланяемся Вам. И уже совсем не холодно.
Москва, ноябрь-декабрь 2011г.
|